сотрудники      образовательные программы      исследования      архив

 
 

Bubo
на главную
страницу

Владимир Порус

Метафора и рациональность

Древний, но живучий предрассудок: метафора противопоставляется рациональности. Аргументы известны со времен Аристотеля: метафора - риторическая фигура, служащая расцвечиванию и оживлению речи, она оправдана психологией восприятия, обостряющегося, когда в ткань рассуждений вплетаются словесные узоры, будоражащие мысль, убаюканную монотонностью рационального дискурса. Эти полезные свойства метафоры, однако, обращаются во вред, когда нужны однозначность понятий, чистота и интенсивность информационного потока, недвусмысленность и обоснованность выводов, предписаний, фактических констатаций.

Такая аргументация при кажущейся очевидности не имеет отношения к данному противопоставлению. Ведь речь не о том, когда уместны или неуместны  риторические фигуры. Речь о мышлении, а не о его отжимках. Было бы, конечно, странно и опасно, если бы военные приказы или медицинские рецепты, расписки в получении денег или судебные приговоры, математические расчеты или инструкции по использованию взрывоопасных веществ составлялись на языке аналогий или метафор. Но нельзя приравнивать продукты мышления самому мышлению, выдавая их формы и схемы за критерии рациональности.

Мнимая парадоксальность метафоры (она вездесуща и всюду подозрительна, без нее нет живой речи, но сама же речь смертельна для метафоры[1]), по-видимому, проистекает как раз из этого поспешного приравнивания. По сути,  разговор о метафоре затрагивает проблему рациональности.

1. Метафора «служения» метафоры рациональному познанию

Говорят, что метафора служит познанию на первоначальных стадиях, когда оно сталкивается с новыми объектами или их свойствами, для которых нет ни подходящих имен, ни четких представлений. Х. Ортега-и-Гассет: «Метафора удлиняет «руку» интеллекта; ее роль в логике может быть уподоблена удочке или винтовке. Из этого, впрочем не следует, что она раздвигает границы мыслимого. Отнюдь нет. Она лишь обеспечивает доступ к тому, что смутно виднеется на его дальних рубежах. Без метафоры на нашем ментальном горизонте образовалась бы целинная зона, формально подпадающая под юрисдикцию нашей мысли, но фактически неосвоенная и невозделанная»[2]. Когда же доступ к этой зоне обеспечен, метафоре больше делать нечего, она погибает или уступает место рациональному дискурсу. Познающий интеллект – властелин, метафора – слуга, исполняющий свой долг ценою жизни; конец его тих и бесславен:

    Принес - и ослабел и лег
    Под сводом шалаша на лыки,
    И умер бедный раб у ног
    Непобедимого владыки.

Отношение рационального познания и метафорической образности уложено в мифопоэтическую рамку. Метафора «послушного раба» создает иллюзию понятности этого отношения. Кажется, здесь та же, ухваченная Ортегой, ситуация: рациональное познание обращено на самое себя, рефлексия сложна, и до «ментальных горизонтов» добраться не удается; поэтому призывается слуга (или служанка?), ему-то и достается участь скромного подвига. Правда, при этом образуется «порочный круг»: роль и суть метафоры объясняются метафорически[3].

Происхождение мифа о господине Ratio и его жертвенном слуге – метафоре можно проследить ab ovo, но это увело бы в сторону от предмета. В том, что это действительно живучий миф, убеждает история европейской (и мировой) философской мысли. Сколько раз на сцену этой истории выходил персонаж, воплощающий в себе идею рациональности, под разными именами – Intellectus (Средние века), Cogito (Декарт), Трансцендентальный Субъект (Кант), Абсолют (Шеллинг), Абсолютная Идея (Гегель), Наука и Научный разум (Конт и его последователи), Целеориентированный Практический Субъект (прагматисты, М. Вебер)… Чем заканчивались эти выходы? Произнеся все положенные ему реплики, господин степенно уходил за кулисы, а сцена заполнялась его слугами (интуицией, чувственными способностями, воображением, поэтическим чутьем, волей), оживленно судачившими об ушедшем и спорящими друг с другом о своей важности и независимости.  Всякий раз выходило, что господин кичится не своими заслугами, что ему и шагу ступить бы не удалось без помощи слуг, что на самом-то деле подлинными господами являются они, слуги, а так называемый господин – всего лишь слуга или марионетка. От имени судачащих, бывало, выступали и первоклассные мыслители – от иенских романтиков до Ницше и Сиорана, и тогда поношение кичливого господина обретало изящество афоризма и популярность. Так возникал антимиф: метафора владычествует не только в своей родовой вотчине – поэзии, но и в самой рациональнейшей из сфер духа – в науке. Пародия на гегелевскую диалектику «господина и раба» оживляла философствование по этому поводу.

В основе мифа – предположение, что «настоящее» мышление есть некий процесс, подчиненный правилам (законам, принципам), неукоснительность выполнения которых и составляет его суть, а отклонение разрушает (искажает, портит, обесценивает), делает его иррациональным. В основе антимифа – предположение обратное: «настоящее» мышление не может быть рациональным, оно – полет и парение фантазии, воображения, интуиции и т.п. Миф и антимиф одинаково трактуют рациональность, но по-разному ее оценивают. В этом их противоположность. Но в этом же их взаимозависимость: они существуют, споря друг с другом. Вне спора они обесцениваются и угасают. Что такое мышление без воображения, интуиции, метафор, если не карикатура на компьютер? Что такое мышление без логики, понятийных рамок, процедур, отделяющих истину от лжи или бессмыслицы, если не судороги пифий или поток бессвязных глоссолалий? Ведь когда говорят, что такое мышление может одержать «победу» над рациональностью, это тоже не более чем звонкая метафора, буквальное прочтение которой вело бы только к глупости и ни к чему другому. Призывы Ницше взорвать дионисийским действом застывшие структуры языка, а вместе с ними - фундамент культурных универсалий, конечно, нужно понимать cum grano salis, в противном случае его прозрения легко превратить в вульгарное ницшеанство; для того, например, чтобы философская мысль переросла в искусство, о чем он говорил в «Заратустре», необходимо, чтобы это была именно мысль, а не туманные грезы; разрушать границы понятий, литературных жанров, стилей и форм можно в том и только в том случае, если эти границы существуют, да и само разрушение - это все-таки не идиотический вандализм, а необходимая предпосылка к тому, чтобы придать мышлению творческий импульс, приблизить его к реальности, к жизненным устремлениям человека.

Отношение между рациональным мышлением и сферой метафор, рассмотренное сквозь призму мифа или антимифа, выглядит противоречивым, конфликт между сторонами противоречия - неразрешимым. Исследования метафоры сходят с высот философской абстракции в долину классификаций, типологий, где с метафорами поступают как с иными объектами описательных наук: их раскладывают по полочкам, выявляют степень их участия в процессах понимания, отводят им резервации в языковых мегаполисах, куда стекаются любопытные, чтобы полюбоваться их экзотикой, но затем вернуться в мир рациональности. Если кому-то хочется называть такие исследования «теорией метафоры», против этого возражать не стоит, но такая теория во всяком случае не является философской.

2. От различий – к сходству

Можно пытаться если не устранить, то ослабить противоречие. Так и поступают некоторые современные исследователи. В конце концов, в реальном мышлении все перемешано, и где вы видели чистый рациональный дискурс? разве в учебниках геометрии, да и то не в каждом. Метафоры встречаются в языке научных теорий, а метафорические тексты допускают небесплодные рациональные интерпретации. Пусть метафора и рациональность – разные вещи, но поскольку они сосуществуют в мышлении, важнее уловить их общую цель, чем в который раз подчеркивать их противоположность

Так возникает лазейка из мифа: метафора и рациональность - столь различные меж собой - связаны не отношением господства и подчинения, а общими функциями. Они служат некой общей цели.

Например, такой целью может полагаться упорядочивание реальности превращающее ее в реальность-для-человека, понятную и доступную организующей и преобразующей деятельности[4]. «Метафоры лежат в основе большинства понятийных схем, с помощью которых люди описывают действительность, а также строят свое взаимодействие с ней. Присутствуя в языке любых групп, имеющихся в каждом обществе, они влияют не только на теоретические представления о действительности, но и управляют поведением людей на самых различных уровнях»[5].

Но ведь такую же функцию выполняет и рациональное рассуждение. Поэтому метафора и рациональность – при всей очевидной непохожести друг на друга – это различные инструменты понимания, используемые в процессах коммуникации, управления, в различных видах коллективной деятельности и т.д. Если главное - понять друг друга, не так уж важно, приходит ли понимание как результат логических рассуждений или благодаря метафоре. Значит, нет необходимости выяснять отношения господства и подчинения, выстраивать некую иерархию. Все хорошо на своем месте.

Рациональный дискурс иногда попадает в комическое положение: вроде бы правильно, но глупо. Глупость смешна. Умный шут, валяющий дурака, пародирует напыщенную и самодовольную рациональность:  

- Ну что же это такое! – воскликнул Воланд. – Зачем ты позолотил усы? И на какой черт тебе нужен галстух, если на тебе нет штанов?

- Штаны коту не полагаются, мессир, - с большим достоинством отвечал кот. _ Уж не прикажете ли вы мне надеть и сапоги? Кот в сапогах бывает только в сказках, мессир. Но видели ли вы кого-нибудь на балу без галстуха? Я не намерен оказаться в комическом положении и рисковать тем, что меня вытолкают в шею! Каждый украшает себя, чем может. Считайте, что сказанное относится и к биноклю, мессир!

-  Но усы?…

- Не понимаю, - сухо возражал кот, - почему, бреясь сегодня, Азазелло и Коровьев могли посыпать себя белой пудрой, и чем она лучше золотой? Я напудрил усы, вот и все! Другой разговор был бы, если бы я побрился! Бритый кот – это действительно уж безобразие, тысячу раз согласен признать это…

- Ах, мошенник, мошенник, - качая головой, говорил Воланд, - каждый раз, как партия его в безнадежном положении, он начинает заговаривать зубы, подобно самому последнему шарлатану на мосту. Садись немедленно и прекрати эту словесную пачкотню.

- Я сяду, - ответил кот, садясь, - но возражу относительно последнего. Речи мои представляют отнюдь не пачкотню, как вы изволите выражаться в присутствии дамы, а вереницу прочно упакованных силлогизмов, которые оценили бы по достоинству такие знатоки, как Секст Эмпирик, Марциан Капелла, а то, чего доброго, и сам Аристотель.  

В шутовской болтовне Бегемота пустое многознайство и формализм топорщатся как позолоченные кошачьи усы. Но, заметим, выходки кота помогают Маргарите, не утратив разумения и достоинства, войти в запредельно-ужасный смысл встречи с Дьяволом.

Общая цель – понимание. С помощью рационального мышления и с помощью метафор люди приходят к одному и тому же: к более понятному миру. Путь метафоры может показаться «обходным»[6], то есть более «длинным», чем путь понятийного осмысления, но может оказаться и более коротким, сокращающим излишние усилия, затрачиваемые на логический дискурс: к чему рассуждать, когда уже и так все ясно? Но в любом случае это - путь мысли, ведущий в том же направлении, что и рациональные рассуждения.

Поскольку метафоры и понятия служат одной цели, они выполняют и сходные функции. Например, выступают как средства представления символов в культурном сознании[7]. «…Являясь словесной формой представления символов, метафоры наглядно выражают для всех носителей данной культуры основные ценностные установки и ориентации общества»[8]. То, что метафоры выражают наглядно, надо полагать, можно выразить и в отвлеченной понятийной структуре.

Употребление метафор, как и употребление понятий, может быть системно организовано. Понятийные системы на высших уровнях своей рациональной организации (например, в научных теориях) образуют множества элементов, связанных отношениями логического следования (когда из суждений, образованных с помощью основных понятий данной системы, логически выводятся другие суждения, составленные из производных понятий). Метафорические системы также образуются некоторыми устойчивыми отношениями (их не так просто формализовать, но, как отмечают Дж. Лакофф и М. Джонсон, они являют собой нечто вроде взаимного «индуцирования»[9]).

Эти и другие сходства, перечислять которые здесь нет необходимости, могут быть истолкованы по-разному.

Одно из истолкований как бы возвращается к антимифу «господина и слуги», но стоящему уже не на различиях метафоры и ratio, а на их сходстве. Внутренняя иррациональность мышления обнаруживается не в бунте метафор против рациональности, а в том, что сама рациональность раскрывается как препарированная метафоричность. Иначе сказать, способность понимания «ссыхается» в рациональных процедурах, утрачивая свежесть и сочность метафоры, зато приобретая удобную для хранения (в различных накопителях информации) и трансляции форму.

Такое истолкование близко умеренным критикам рациональности. С одной стороны, переворачивание оценок в пользу чего-то иррационального укладывается в общую схему нападок на разум. С другой стороны, это нападки с оттенком прагматизма: рациональность ведь тоже на что-то годится, ей только следует отвести подходящее место и ограничить ее притязания.

Другое истолкование заключается в следующем. Сходства между рациональным дискурсом и метафорой говорят о том, что понятие рациональности должно рассматриваться в более широком и гибком смысле, нежели тот, который определен рамками картезианской парадигмы в философии.

Такую задачу легче поставить, чем решить. За неколебимыми стенами cogito рациональности тесно, душно, но спокойно. Покинув цитадель, не превратится ли она в «рациональность без берегов» - в болото духа?

Полноводная река без берегов – не оксюморон, а смелая метафора. Она подсказывает решение проблемы: берега рациональности не даны до всякой рациональности, они возникают именно благодаря движению последней. А значит, могут и меняться. Это вечно изменчивая река с подвижными, но от того не менее надежными и прочными берегами.

Метафора – один из важнейших факторов этой изменчивости.

3. Метафора – ключ к гибкой рациональности

Мой кот, как радиоприемник,
Зеленым глазом ловит мир.
 

Глупо видеть в этой метафоре молодого Андрея Вознесенского нечто такое, что помогло бы понять устройство кошачьего глаза или старого радиоприемника. Она связывает воедино манящую тайну космоса и отраженное в квартирном быту (кот и радиоприемник – его опознавательные знаки) сознание, успевающее изумленно рефлектировать это единство. Метафора вбирает в себя, сжимая до немыслимой плотности, громадный объем духовных движений, объединяя миропонимание с мироощущением. Верх глубокомысленного кретинизма был бы достигнут, если бы кто-то стал «разжимать» эту метафору, «переводя» ее содержимое на язык описаний и объяснений, пытаясь выявить ее «рациональный» смысл. Такая рациональность равна глупости.

В том-то и дело, что рациональность (простите за избитое сравнение!) подобна айсбергу. То, что по традиции относят к ее признакам – логичность, последовательность, каузальность, когерентность – это верхушка, и горе «Титанику», не взявшему в расчет истинное величие того, что скрыто от поверхностного взгляда.

Если метафору сравнивать с этой верхушкой, внимание сосредоточивается на различиях и сходствах, но суть дела ускользает. Отсюда же - мифологические схемы «служения и господства».

Рациональность – фундаментальная проблема философии. Можно сказать, что варианты ее понимания и попытки решения определяют характер философствования. Границы между разными философиями могут определяться различиями в понимании рациональности.

Классическая парадигма рационализма, властвовавшая над европейским мышлением несколько столетий, возвысила разум до соизмеримости с Абсолютом, заполнив им все пространство субъективности. Между реальностью человеческого существования и его сущностью, приравненной к чистому мышлению, образовался зазор, не ставший пропастью только благодаря Богу, спасающему (например, в философии Декарта) эту парадигму от саморазрушения. Парадокс в том, что внутренняя логика последней вытесняла на периферию сознания эту зависимость, тем самым создавая предпосылки к тому, чтобы спасаемое уничтожало спасителя. Л. Шестов резко заметил, что классический рационализм «убил Бога», поставив на Его место объективную, математическую, разумную необходимость[10]. Последующая «секуляризация» философии сначала отвела необходимости место в Природе, этому новоевропейскому синониму Бога, а потом открыла путь к субъективно-релятивному ее истолкованию, что означало уже убийство самой необходимости. За этим воспоследовал распад классического рационализма, осколки которого и до сих пор сохраняются в разных областях мышления и практики (в науке, технике, хозяйстве), но уже не имеют ни прежнего смысла, ни прежней философской значимости. Примечательно, что критика рационализма, актуальная сегодня, чаще направляется именно на эти осколки, справедливо выявляя неосновательность их претензий выступать от имени уже не существующей целостности, их мировоззренческую ущербность.

Замечу, что на месте разрушенного классического рационализма пока не воздвигнуто ничего равноценного. Философская мысль слоняется на развалинах былых грандиозных систем, иногда устраивая из обломков временные укрытия, а иногда сливаясь с безграничным простором бездомности. Констатации кризиса стали перманентным состоянием культуры. Парадоксальные приметы нашей эпохи: философия как самосознание культуры все чаще актуализируется в форме самоотрицания (постмодернизм – тому пример), культура нормализует собственный кризис, тем самым как бы выходя из него.

Парадоксы, как известно, друзья гения, но парадоксальная действительность может быть и преддверием апокалипсиса. Как бы то ни было, мысль и действие людей в значительной мере направляются стремлением выйти из парадокса. Поэтому естественны поиски нового рационализма, а следовательно, и новой рациональности.

Контуры таких поисков были, в частности, намечены мной в ряде работ, посвященных этой проблеме. Рациональность как соответствие некоторым критериям, считающимся универсальными, и рациональность как изменение этих критериев – две ипостаси, образующие парадоксальное единство человеческой разумной свободы. Методологическим средством анализа этого единства может служить принцип дополнительности[11].

Какую роль играет метафора в этих поисках? Уточню, речь идет о метафоре вообще, а не о каких-то конкретных метафорах, присутствие и значимость которых в методологических рассуждениях слишком специфичны, чтобы делать серьезные обобщения.

Она восстанавливает единство смыслового поля, размежеванного различными понятийными структурами. Метафора служит пониманию, когда оно затруднено или вовсе невозможно из-за того, что межи выглядят как пропасти или непреодолимые барьеры. В науке это происходит часто, особенно при смене фундаментальных теорий, когда преемственность между ними не воспроизводится обычными методами логической реконструкции (в таких случаях принято говорить о «несоизмеримости» научных теорий, которая, по мнению методологов-релятивистов, разрушает иллюзии поступательного движения науки к объективной истине[12]). Тогда понятия новых теорий выступают как метафоры по отношению к дискурсу в терминах старых теорий. Со временем, когда новый понятийный каркас принимается как стандарт рациональности, его термины более не рассматриваются как метафоры, а старый дискурс становится предметом интереса историков науки.

Метафоры в науке – понятие относительное. Оно отнесено к понятийным «каркасам», методологическим нормам, познавательным идеалам. Бывает, что новую теорию обвиняют в метафоричности (то есть нерациональности, с точки зрения обвинителей), но поскольку критерием выступает теория, разделяемая критиками, то вопрос сводится к спору между приверженцами различных теорий, считающими свою рациональность единственно возможной[13]. Так метафоры обнаруживают свою причастность к научной рациональности.

Рациональность в науке – концентрированное и наиболее ясное выражение рациональности как таковой. Современное представление о рациональности связано с ее динамичностью, подвижностью, изменчивостью. Еще раз прибегнув к метафоре (а как же иначе?), можно сказать, что рациональность – это птица Феникс, возрождающаяся благодаря своей гибели и погибающая ради новых возрождений. 

Вот вопрос, который неизбежно возникает, когда рациональность определяется как следование определенным критериям (логичность, последовательность, соответствие образцам, выводимость из аксиом или фундаментальных понятий и пр.): рационально ли изменять критерии рациональности? Если рациональность исчерпывается своими критериями, то изменение критериев нерационально или иррационально. Значит, не исчерпывается? Значит, есть критерии рационального изменения… критериев рациональности? И так далее, до бесконечности?

Абсолют вмещает в себя эту бесконечность. Декарт не сомневался, что основания разума, все то, на чем стоит рациональность (законы логики, законы природы, сама Необходимость), сотворены Богом[14] (Л. Шестов все же напрасно упрекал реформатора европейской философии в том, что тот поставил Бога в зависимость от Необходимости[15]). Но в «секуляризованной» философии приходится или мириться с регрессом в бесконечность в поисках оснований рациональности, или искать причины изменений последних, пытаясь выйти из логического круга.

Метафора (конечно, не только она) приходит на помощь. Она указывает на то, что за границами логического дискурса есть поле целостного (до-дискурсивного) смысла. Она указывает на подводную часть айсберга – где, собственно, и происходит действие ratio.

Метафора пронизывает процессы рациональной коммуникации, которые, разумеется, не сводятся к выполнению определенных жестких правил. Общение разумных людей, рациональный диалог - не обмен репликами, каждая из которых представляет шаг в цепочке явно сформулированных логических выводов в фиксированном семантическом пространстве. Коммуникативные процессы осуществляются в условиях неполной и даже отсутствующей информационной определенности, они сами создают и изменяют свою семантику. Метафорическое мышление способно обеспечивать целостность контекстов культурной коммуникации в этих условиях, выявлять и выражать косвенное, скрытое содержание текстов, благодаря которым организуется жизнедеятельность человеческих сообществ[16].

Еще раз подчеркну: гибкость рациональности не означает ее аморфности или непрочности. Метафора относится к тем ингредиентам рационального мышления, благодаря которым оно не застывает в жестких омертвевших формах, а сохраняет процессуальность, жизненный импульс, способность критической рефлексии. Метафора – это соединительная ткань, благодаря которой мыслительный процесс существует как органическое целое; она участвует в создании материи мысли.

Метафоре суждена блестящая философская карьера, она станет одним из фундаментальных понятий нового рационализма, с которым связано будущее философии – если это будущее состоится.


[1] «Рано или поздно практическая речь убивает метафору. Ее образность плохо согласуется с функциями основных компонентов предложения. Ее неоднозначность несовместима с коммуникативными целями основных речевых актов – информативным запросом и сообщением информации, прескрипцией и взятием обязательств» (Арутюнова Н. Д. Метафора и дискурс // Теория метафоры. М., 1990. С. 9).

[2] Ортега-и-Гассет Х. Две великие метафоры // Теория метафоры. С. 72.

[3] Э. Маккормак заметил, что «любая объяснительная теория метафоры неизбежно предполагает лежащую в основе «базисную метафору», на которой строится объяснение» и «полностью устранить эту порочность нельзя, но ее можно несколько смягчить» за счет различения обычного (или буквального) и метафорического языка; первый создает некий «объективный фон, позволяющий судить о значении и частичной истинности метафор». Однако в принципиальных случаях этого сделать нельзя, поскольку значения метафор могут выявляться только контекстуально (Маккормак Э. Когнитивная теория метафоры // Теория метафоры. С. 360, 361).

[4] См.: Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем // Теория метафоры. С. 387.

[5] Гусев С. С. Смысл возможного. Коннотационная семантика. С.-Пб., 2002. С.219-220.

[6] См.: Гусев С. С. Цит. соч. С. 207.

[7] Классические работы Э. Кассирера сделали эту общность предметом специального философского исследования.

[8] Гусев С. С. Цит. соч. С. 219.

[9] См.: Лакофф Дж., Джонсон М. Цит. соч. С. 387-415.

[10] См.: Шестов Л. На весах Иова // Соч. в 2-х т. М., Мысль, 1993. С. 273.

[11] См.: Порус В. Н. Рациональность, наука, культура. М., 2002; От теории научной рациональности к философской антропологии // Рационализм и культура на пороге третьего тысячелетия. III  Российский философский конгресс. Т. 4.  Ростов-на-Дону. 2002. С. 63-73; Рациональность философии как ценность культуры // Полигнозис, 2003, № 2. С. 3-21.

[12] Я критиковал это мнение пару десятков лет назад и по-прежнему отношусь к нему скептически, хотя сегодня мой скепсис имеет другие основания; легковесность прошлой критики – дань времени, но интуиции, питавшие ее, были верными (см.: Порус В. Н. О философских аспектах проблемы “несоизмеримости” научных теорий // Вопросы философии, 1986, № 12. С. 57-70).

[13] См.: Порус В. Н. Принципы и характеристики рациональной критики // Идеал, утопия и критическая рефлексия. М., 1996. С. 243-281.

[14] См.: Декарт Р. Соч.: В 2-х т. М., Мысль, 1989, Т. 1. С. 588.

[15] См.: Порус В. Н. С. Керкегор, Л. Шестов и проблема культуры //  Страницы  (Богословие. Культура. Образование). 2002. Т. 7, № 4. С. 504-522.

[16] Гусев С. С. Цит. соч. С. 247.

лекарства для потенции
Используются технологии uCoz